Блатные песни что это значит

Блатная песня

начало XX века, конец XX века

Содержание

Характеристика

Происхождение

Советское время

Впервые блатные песни на грампластинках были изданы в 1930-е годы. Исполнял их известный артист эстрады, уроженец Одессы Леонид Утесов. Одна из таких песен — «Гоп со смыком», написанная в стилизации песен одесситов. В те же годы Утесов по просьбе Иосифа Сталина исполнил во время приема в Кремле вместе со своим оркестром песню «С одесского кичмана». Сталин аплодировал после выступления [7] :

С одесского кичмана бежали два уркана,
Бежали два уркана да на волю…
В Абнярской малине они остановились,
Они остановились отдохнуть…

Другой трагический гимн осужденных, написанный неизвестным автором «По тундре» («Воркута-Ленинград») появился во второй половине 1940-х годов. В 1930-х годах и начале 1940-х побеги из мест заключения были редки, поскольку обычно жестоко подавлялись — беглецов попросту расстреливали. С приходом в лагеря ГУЛАГ бывших военнопленных гитлеровских лагерей и бывших повстанцев-националистов, прежде всего украинских, побеги стали серьёзной проблемой в пенитенциарных учреждениях СССР. Песня поэтизирует стремление к свободе и ненависть к тем, кто охраняет арестантов и осуждённых. [9]

Во времена правления Никиты Хрущева и Леонида Брежнева блатные песни, в том числе Леонида Утёсова, уже не тиражировались на грампластинках и по радио не звучали [7] Один из самых известных исполнителей блатных песен в конце 1960-х — 1970-х годах, выступавший с нелегальными концертами — Аркадий Северный, не имевший опыта пребывания в местах лишения свободы. Исследователи находят отдельные мотивы блатной песни в ранних произведениях Владимира Высоцкого [3] и Александра Розенбаума.

После 1991 года, коммерциализация и появление термина «шансон»

Источник

Блатные, чёткие, твои

Блатные песни что это значит. Смотреть фото Блатные песни что это значит. Смотреть картинку Блатные песни что это значит. Картинка про Блатные песни что это значит. Фото Блатные песни что это значит

Блатные песни что это значит. Смотреть фото Блатные песни что это значит. Смотреть картинку Блатные песни что это значит. Картинка про Блатные песни что это значит. Фото Блатные песни что это значит

Исследование
«Тюрьма»

Тогда же я пытался понять: как так получилось, что, во-первых, ребёнок, во-вторых — о чём тут говорить? — не сидевший попал под влияние беспощадной эстетики блатных русских супергероев? Почему люди, никак не относящиеся к данной культуре, клюют на песни о наколках в виде куполов или каких-то там тузах? В чём романтика для них? Болезненная эмпатия ли это или любовь к экзотическим сюжетам? Честно, не знаю. Но то, что в наше время тюремная музиндустрия возводится в вечность, и я, и вы должны понимать.

Апокалипсис или спасение — не имеет значения. Предлагаю вкратце посмотреть на хронологию развития русской блатной песни и послушать гиперконцептуальный микстейп — от Звездинского и Куста до сибирских каторжан и грубоватого андеграунда. Плейлист обязателен к прослушиванию во время чтения — чтобы легче воспринимать текст и держать воображение за узду.

В 1908 году фольклорист и композитор Вильгельм Гартевельд уехал бороздить суровые сибирские просторы, чтобы впервые задокументировать музыкальную культуру каторжан Сибири. Свой сборник, состоящий из двухсот с лишним песен о тяжёлом быте уголовников, Гертевельд так и назвал: «Песни каторги». Нерчинск, Акатуй, Тобольск, Курган, Томск, Николаевск и Петропавловск — ради музыкально-этнографического исследования Вильгельм Наполеонович изучил каждый уголок тюремной лирики и как настоящий арт-директор переиздал песни каторжан в личном исполнении для дальнейших маркетинговых кампаний. Вместе с дирижёром Антоном Эйхенвальдом публицист организовал турне под впечатляющим названием «Песни каторги и воли». Через доклады, концерты и лекции они инверсируют отношение гражданина законопослушного (и не имеющего представления о каторге) к гражданину приговорённому. «Я буду счастлив, если вы увидите по этим песням, что люди, сочинившие их, такие же люди, как и вы», — так начинал Гертевельд лекции и говорил предельно искренне, потому что, как мы знаем, восприятие тюрьмы обществом в прошлом, к сожалению, недалеко ушло от сегодняшнего.

Прости отчизна, край отрадный!
В изгнанье вечно я решён,
Туда, где россыпи ужасны,
Как башни, где хребты, стоят,

Где нет невинных развлечений,
Равнин, украшенных полей
И где упрёки и презренья
Должно нести душе моей.

Там буду жить с подругой-скукой,
Вдали от милых, сиротой,
С воспоминаньем и разлукой
Страдать в работе вековой!

«Ночь перед наказанием», из сборника «Песни каторги»

Результаты трудов композитора социум запомнит на долгие годы. Многие из сохранившихся и запечатлённых публицистом песен станут чуть ли не хитами. Через восемнадцать лет Гертевельд умрёт, даже не представляя, как далеко зайдёт этнографическое наследие, оставленное им. Хотя не факт, что в этом именно его заслуга.

Тюремная музыкальная индустрия прошлого века (конкретнее — советского периода) имеет консистенцию парадоксального. К аспектам, понятным образом пересекающимся с идейной каторжной экзистенцией (отверженная популяризация и романтизация преступного, маргинального образа жизни), отсылали известные в то время исполнители романсов и блатной песни: Леонид Утёсов («Гоп со смыком», «С одесского кичмана»), Иртлач Стронгилла («На Богатяновской открылася пивная»), Аркадий Северный («Ну, я откинулся, какой базар-вокзал»), Михаил Гулько («Берёзы», «Мурка»). С другой стороны, понятно, что музыканты делали это не из пропагандистских побуждений, а ради стилистики и образа. Никто из них даже не сидел, чтобы целенаправленно контактировать с тюремным контекстом. Разве только Аркадий Северный имел кое-какие связи с преступным миром, но речь не об этом.

Какова проблематика каторжного социума? Всё просто. Музыкальная культура тюрьмы, которая могла репрезентовать общество зеков как единицу независимого голоса, вовсе отсутствовала. Носила ношу безликого и безымянного медиапродукта, не имеющего шансов выйти на рынок только потому, что не было подходящих ресурсов и путей распространения. Отсутствие героев и возможностей популяризировать тренд держало тюремный продюсинг в форме стока лирических приёмов, но никак не полноценной концепции, которую можно двигать в массы.

Костюмчик серенький, колёсики со скрипом
Я на тюремные бушлаты променял.
За восемь лет немало горя мыкал,
И не один на мне волосик полинял.

Алик Берисон, «Костюмчик серенький»

Связано это предположительно с военным и поствоенным кризисом: с безудержным состоянием судебной системы и отсутствием свободы слова. Интеллектуальные коммуникации властями пресекались, что касалось не только музыкального производства. Советский криминолог и правовед Николай Гернет, изучая психологию тюремного заключения, рассказывал, что журналистско-просветительская деятельность в колониях велась в строгом подполье. «Нам не приходилось видеть нелегальных журналов русских уголовных арестантов. Не приходилось читать их описания и в имеющейся литературе. Это заставляет предполагать, что они довольно редкое явление. Иначе журналы политических арестантов. Нам известно их несколько. Также приходилось не один раз слышать о попытках их издания в различных местах заключения». Аналогичное, как утверждает Гернет, происходит с любыми потребностями заключённых (к этому отнесём и потребность в музыке): «По общему правилу, постоянно подтверждаемому наблюдением над тюремной психологией, ни одна сильная потребность не может остаться в тюрьме без всякого удовлетворения. Как скоро правила тюрьмы не позволяют её удовлетворять или стремятся уничтожить её, сами заключённые изыскивают способы удовлетворить не только требования своей природы, но и привычки, ставшие для них, согласно поговорке, „второй натурой“». Получается, что изоляция людей, проживающих в колониях, от общества и является причиной информационного вакуума, приходящегося на советский период. Вдобавок к этому, не появлялось и второго Гертевельда, способного так дотошно исследовать музыкальную культуру тюрем и вытащить уже самостоятельным продуктом на обозрение внешнему миру.

Новая волна тюремно-интеллектуальной продукции пришлась на 50-е годы, во время массовых освобождений политзаключённых. Несмотря на всё то же отсутствие информационных каналов, с помощью которых мы привыкли сейчас делиться друг с другом культурой, никто не отменял классический формат «из уст в уста». Байки из тюремных реалий разлетались стремительно, а некоторым песням удалось перекочевать в разряд дворовых под гитару («Шёл Столыпин»). Последняя волна протекала в 90-х и резко возросла после развала советского строя, когда стало понятно, что идеи двигать можно, ведь никто не накажет и не воспрепятствует. Так появились Михаил Круг, Александр Дюмин, Михаил Звездинский и прочие селебы нового русского блатняка, который в силу успешной коммерческой составляющей и культурной мимикрии принято теперь называть новым русским шансоном. Или криминальным — кому как.

Источник

Расшифровка Блатная песня: почему ее знают все

Как в ХХ веке песни преступного мира стали важным пластом русской культуры

Блатную песню, понимаемую как аутентичный песенный фольклор крими­нальной или околокриминальной среды, а не как вообще любую песню на тему тюрем и преступлений, как правило, связывают с 20-ми годами ХХ века. И в этом, надо сказать, есть определенный резон, хотя воровские песни, естественно, существовали и до этого. Дело в том, что 1920-е годы не только ознаменовались катастрофическим уровнем преступности — они ознамено­вались и колоссальным ростом, и, можно сказать, социальной экспансией криминальной среды. Одновременно с этим происходил небывалый расцвет культуры преступного сообщества — и институцио­нальный, и фольклорный. В переполненных тюрьмах создавались театры и выпускались газеты, беско­нечно писались стихи, статьи и сценки. Воровские песни возникали в огром­ном количестве, пополняя традицию, причем, конечно, лишь немногие реально удерживались в фольклорном бытовании. Слово «блат» и «блатной» появились в воровском жаргоне раньше, но именно тогда, в 1920-е годы, возникло словосочетание «блатная песня».

Возникло ли оно в самой блатной среде или вне ее — не знаю. Да и не важно. В то же время, когда мы говорим о той самой блатной песне, об исконных аутентичных, так сказать, истых образцах жанра, о тех самых 1920-х годах, мы, как правило, держим в голове несколько хрестоматийных песен: «Мурка», «Гоп со смыком», «С одесского кичмана». Можно припомнить еще несколько, но едва ли в общей сложности наберется более десятка. Эти, так сказать, классические блатные песни дошли до нас благодаря эстрадным исполнениям того или иного времени, в основном — значительно более позднего. Это ни в коем случае не снижает их прелести и ценности, но по нескольким образ­цам было бы неправильно судить о том, что представляла собой традиция блатных песен в те самые 1920-е годы.

Описать ее в нескольких словах и в нескольких примерах невозможно. В пре­ступном сообществе циркулировали десятки, а то и сотни песен. Некоторые из них были песнями-однодневками, другие держались дольше — обычная ситуация для живой фольклорной традиции.

В этом массиве разнообразных текстов, лишь частично дошедшем до нас в записях тех лет, немного таких ярких шедевров, как «Гоп со смыком». Зато в нем можно разглядеть, например, некоторые лидирующие, типичные, воспроизводящиеся жанровые формы. Например, это песня «Криминальная биография»:

Все родные меня любили,
Баловались надо мной.
Учиться в школу отдавали,
Чтоб вышел мальчик неплохой.

А как исполнилось двенадцать,
Я помню, помер мой отец,
Не стал я матери бояться,
И стал я уличный беглец.

Водку пить, воровать научился,
Стал по тюрьмам жить.
Первый срок сидел недолго —
Четыре месяца всего.

Когда я вышел на свободу,
То не боялся никого.
Имел ключи, имел отмычки,
Имел я длинное перо.

Не боялся ни с кем я стычки,
Убить, зарезать — хоть бы что.
А старший брат был легавый,
Хотел за мною подследить.

А ну узнал, с кем я знакомый, —
Боялся близко подходить.
А как сравнилось двадцать первый,
Меня в солдаты забрали.

Служба моя была тяжела —
Я выбрал дорожку и ушел.
Приезжаю я в Одессу,
Кружок товарищей своих,

Шинель казенную я продал,
Купил я рваный пинджачок.
Не стал зари я дожидаться
И в ширму сунул долото,

В чужую хазу я забрался,
Нешумно выставил окно.
А фраер спал — и вдруг проснулся
И мигом запер ворота.

Откуда взялись два мента?
Связали меня, молодца,
И за побег, за лом квартиры
Я на шесть лет в тюрьму попал.

Звонит звонок от мирового,
А мировой судить не стал.
И он узнал, что я военный, —
Отправил меня в трибунал.

А в трибунале суд нелегкий —
Отправляют в Сахалин.
Прощай, прощай, моя Одесса,
Я уезжаю в Сахалин.

Другой, не менее распространенный класс песен — это блатные романсы. Они бывают как мужские, так и женские, а иногда — смешанные, в форме диалога или путаницы двух голосов.

Луной озарились зеркальные воды,
Где детки сидели вдвоем.
Так тихо и нежно забилось сердечко,
Ушла, не сказав ни о чем.

Я вор-чародей из преступного мира,
Я вор, меня трудно любить.
Тюрьма нас разлучит — я буду в неволе
По тюрьмам скитаться и жить.

Но только не надо, зачем притворяться,
Не надо напрасно мне врать.
Тогда лучше, детка, с тобой нам проститься,
Чем вместе безумно страдать.

Я сяду — ты бросишь меня одиноко
И будешь другого любить,
А ласки, что будут далеки,
Я буду с тоской вспоминать.

Я срок отсижу, меня вышлют далеко —
Уеду, быть может, навсегда.
Ты будешь счастливой и, может, богатой
И скоро забудешь меня.

Я сразу поверил, но вдруг ошибился,
Что будет со мною тогда.
Как выйду на волю, вся жизнь моя разбита,
И, счастье, прощай навсегда.

Но здесь, за решеткой, любви не бывает
В тюрьме, где преступный сидит.
А бедное сердце по воле страдает,
Тоскует, безумно грустит.

Я пилку возьму и с товарищем верным
Решетку возьму пропилю.
Пусть светит луна своим светом неверным —
Она не мешает, уйду.

Лишь только конвойный меня здесь заметит —
Тогда я навеки пропал.
Тревога и выстрел — и вниз головою
С верха сорвался, упал.

И кровь побежит беспрерывной струею
Из ран, из груди, из спины.
Начальство опустит, склонив на колени.
О, как ненавижу я их.

У Гааза в больнице на койке тюремной
Я буду один умирать,
Но ты не придешь, моя милая детка,
Не будешь меня целовать.

Люби меня детка, пока я на воле,
Пока я на воле, я твой.
Тюрьма нас разлучит, я буду жить в неволе,
Тобой завладеет другой.

В другом варианте в этой драматической строчке поется «Тобой завладеет кореш мой».

Откуда появлялись блатные песни, к тому же в таком количестве? Так же, как жестокие романсы не восходили к старому крестьянскому фольклору, а происходили из других источников, блатные песни никоим образом не на­следовали старым разбойничьим песням. Среди них встречаются и оригиналь­ные по тексту и мелодии, но их немного.

Чаще всего блатные песни создавались как переработки уже существующих современных песен. Как и обычно при подобных переделках, из песни-источника использовалась мелодия, отдельные строки, иногда сюжетная канва или общая тематическая рамка. Чаще всего новым вином блатной поэзии наполнялись старые меха все тех же жестоких романсов. В ход шли и военные песни, и собственно романсы, эстрадные песни и, в общем, все, что попадалось под руку. Одна из хрестоматийных блатных песен «С одесского кичмана сбежа­ли два уркана», я уже ее упоминал, является не чем иным, как перера­боткой песни «Шли два героя с германского боя», варианты разного времени — с поль­ского, с турецкого, с финского. Эта песня появилась, судя по всему, в Первую мировую, а восходит она, в свою очередь, к стихотворению Генриха Гейне в переводе Михаила Михайлова «Два гренадера». Солдатская песня-источник начинается так (один из вариантов, конечно):

Вот шли три героя с германского боя,
С германского боя домой.
Только вступили на русскую землю –
Раздались три выстрела подряд.
Одна пролетела, втора засвистела,
И третья ранила меня.

Далее следует прощание умирающего с товарищем и горестные мысли об осиротевшей семье.

Блатная песня о двух урканах, сбежавших из тюрьмы (кичмана), имела сча­стли­вую судьбу. В 1928–1929 годах ее исполнял Леонид Утесов в спектакле ленинградского Театра сатиры «Республика на колесах». Там он играл Андрея Дудку — главаря шайки железнодорожных воров. Была она и в репертуаре его «Теа-джаза». А позже, в 1932 году, певец записал исполнение этой песни на грампластинку, как и другой блатной песни — легендарного «Гоп со смы­ком». Правда, вскоре появилось выражение «утесовщина», которое не сулило ничего хорошего артисту, и он перестал записывать блатные песни.

«С одесского кичмана» в исполнении Леонида Утесова

Кстати, «Два уркана» — не единственная блатная песня, обязанная своим появ­лением стихам Гейне в переводе Михайлова. Есть и еще одна, восходящая к сти­хотворению Гейне «Женщина». Прочитаю начало оригинала:

Любовь их была глубока и сильна,
Мошенник был он, потаскушка — она.
Когда молодцу сплутовать удавалось,
Кидалась она на кровать и смеялась.

И шумно и буйно летели их дни,
По темным ночам целовались они.
В тюрьму угодил он — она не прощалась,
Глядела, как взяли дружка, и смеялась.

Далее по сюжету подруга, все так же смеясь, отказывается навестить героя в тюрьме, что, кстати, очень известный мотив в народных тюремных песнях, а потом, «вино попивая с другим», смеется в то время, как его вешают и выни­мают из петли. Неудивительно, что этот текст, по самому своему содержанию отсылающий к персонажам и реалиям воровской жизни, спро­воцировал созда­ние блатной версии, которая оказалась достаточно продук­тивной. Песня записана в нескольких вариантах в 1920–30-е годы. Приведу один из них:

Вот утро приходит — он о краже хлопочет.
Она на кровати лежит да хохочет.
И вот завалился — в легавую ведут.
Ее, проститутку, товарищи ждут.

Ведут его на кичу, а кича высока.
Стоит моя Моруха — и руки под бока.
В централ меня погонят дорожкой столбовой.
Имею я диканку, мальчишка молодой.

«Диканка» значит десять лет.

В записях фольклористов 1920-х — начала 30-х годов встречаются очень качественно сделанные блатные переработки общеизвестных песен. Например, переделка популярнейшей со времен Гражданской войны песни «Проводы» на стихи Демьяна Бедного. В оригинале мать уговаривает сына не уходить воевать за Красную армию:

Как родная меня мать
провожала,
Тут и вся моя родня
набежала:

Ах, куда ж ты, паренек,
ах куда ты,
Не ходил бы ты, Ванек,
во солдаты.

В переработке шпаны сцена проводов рисуется так:

В уголовку сына мать провожала,
Все девчонки и шпана провожала.
А когда брали меня из квартиры,
По бокам со мной шагали конвоиры.

Далее в уголовке братва расспрашивает героя:

Или взяли тебя так, без дела,
Или легавым твое рыло надоело,
Или взяли тебя так прямо с бану,
Или набил ты пьяный рыло милифрану?

А в финале вся камера принимает оптимистическую программу:

Другой, еще более радикальный опыт блатной переработки общеизвестной песни того времени — это переделка «Марсельезы». Она так и называется — «Марсельеза шпаны».

Скоро выйдем, друзья, из острога,
Отряхнем его прах с наших ног.
Мы не верим ни в черта, ни в Бога,
Воровать мы по новой пойдем.

Трудно бросить нам наши привычки,
Не сумеем мы честно прожить.
Справим прочные фомки-отмычки,
Пусть от нас все на свете дрожит.

Надо сказать, что характерный прием в блатной песне и самодеятельной поэзии уголовников тех лет — сращение блатной поэтики насилия с револю­ционным пафосом социального переворота: «Кто был ничем, тот станет всем» — и с идеей перераспределения благ, экспроприации экспроприаторов. А клас­совая криминальная позиция — ненависть к буржуазии, то есть к нэпманам, — должна была как бы роднить преступный мир с советской властью еще больше. «Марсельеза шпаны» продолжается так:

Много крепких серег мы сломаем,
Себе денежных касс заберем.
Кассу саре чужой промотаем
И гамгыры казенной попьем.

Берегись, ненасытна утроба,
Мироеды, давай лихачей!
Мы повытащим мертвых из гроба
И заставим плясать нэпачей.

Ну и, конечно, среди литературных источников блатных песен не обошлось без Пушкина.

Гляжу, как безумный, на черную шаль,
И хладную душу терзает печаль.

Когда легковерен и молод я был,
Младую гречанку я страстно любил.

Прелестная дева ласкала меня,
Но скоро я дожил до черного дня.

Так начинается пушкинское стихотворение, очень быстро ставшее романсом и попавшее в лубочные издания для народа и в широкий песенный обиход. В блатной песне сохраняется лишь размер, несколько строк в начале и любов­ная тема. В остальном это типичная блатная песня в форме хроники одного преступления.

Смотрю сквозь решетку в туманную даль,
А хладную душу терзает печаль.

Однажды я дожил до черного дня —
Младую девчонку любил я тогда.

Я с ней распростился, уехал от ней
Пустые карманы набить пополней.

Иду я раз под вечер, наметил себе скок.
Не выйдет ли по фарту, не будет ли толк?

Вхожу я в парадник — замочная щель.
Лишь одна минута — открытая дверь.

И все, что мне нужно, я мог там найти,
Но снизу звук раздался: как смел сюда войти?

Забилось во мне сердце, застыла во мне кровь –
Пропала свобода, пропала любовь.

Постой же ты, голубчик, не удалось тебе.
За это преступленье ты будешь в тюрьме.

Лежу я на нарах, и вспомнилось мне,
Как мы с ней гуляли, с ней наедине.

Прощай, мой бедный мальчик, прощай, моя жена,
Быть может, не увижу тебя я никогда.

О блатной песне следует говорить не только как о фольклоре определенной социальной среды, но и как о явлении русской культуры ХХ века в целом. В том, что песенная традиция воровского сообщества выплеснулась далеко за его рамки и приобрела такое значение, общественный интерес к преступ­ному миру, его типажам и его философии, его культурным традициям сыграл едва ли не большую роль, чем сами блатные песни.

Мода на песни воров, жуликов и городских оборванцев появилась у российской публики еще до революции. Я оставлю сейчас в стороне тюремные песни и интерес к ним — это отдельная большая история. Эта мода поддерживалась в том числе и литературой, и театром, — в частности, немалую роль в этом сыграла пьеса Максима Горького «На дне», где перед занавесом звучит тюрем­ная песня «Солнце всходит и заходит». Удовлетворялся же этот запрос и одно­временно поддерживался публикациями текстов в песенниках, граммо­фон­ными пластинками и эстрадой, где актеры в живописных лохмотьях пели босяцкие куплеты и воровские песни. Поставлю запись одной из известных песен тех лет, скорее всего даже пришедшей на эстраду из фольклора, а не наоборот. Поет Ефим Гиляров, запись 1912 года:

Закован цепями, и в замке я сижу,
Напрасно, напрасно, на волю я гляжу.
Погиб я мальчишка,
Погиб навсегда,
А годы за годами
Проходят года.

Мать свою зарезал, отца погубил,
Младшую сестренку в море утопил.
Погиб я мальчишка,
Погиб я навсегда,
А годы за годами
Проходят года.

Приведу один показательный случай. Актер и писатель Борис Глубоковский, проведший несколько лет в Соловецком лагере особого назначения, в качестве заключенного естественно, в 1926 году выпустил там брошюру «49: Материалы и впечатления». Число 49 в названии брошюры — это номер статьи тогдашнего уголовного кодекса о социально вредных элементах.

Автор всячески демонстрирует дистанцию по отношению к блатному миру, с которым он не по своей воле так плотно соприкасается, о чем, кстати, ни разу не упоминает. Это выражается даже в названии глав: «Их нравы», «Их песни», «Их тайны», «Их игры» и так далее. При всем том его брошюра представляет собой результат большой и увлеченной работы — это видно. Эта брошюра — подробный, насыщенный материалами и наблюдениями очерк фольклора и этнографии криминального сообщества в тюрьме, в том числе содержащий публикацию текстов песен. Вот так Глубоковский не любил воровской фольклор.

Блатной мир и песни как его полнейшее выражение уже к середине 1920-х годов сделались зоной особого общественного внимания и особой чувстви­тельности. Это, собственно, и следует считать истинным рождением феномена блатной песни. Но не только романтический образ лихого уркагана и полной риска и наслаждений воровской жизни составлял своеобразие и привлекатель­ность блатных песен, не только острая актуальность этого материала привле­кала исследователей и общественных деятелей. Не менее важной составляю­щей поэтического и социального обаяния блатных песен был их язык, а может быть, и более важной. В песнях криминальной среды, в одних больше, в других меньше, использован так называемый условный язык — воровской жаргон, именовавшийся на себе самом блатной музыкой. Так назывался и словарь, составленный в 1908 году российским авантюристом Василием Трахтенбергом по собственным материалам (он сидел в тюрьме за мошен­ничество). Словарь вышел под редакцией и с предисловием крупнейшего лингвиста того времени, лексикографа, профессора Бодуэна де Куртенэ, высоко оценившего и труд собирателя, и сам блатной жаргон. Одним словом, внимание и интерес к воровскому языку проявлялись и раньше эпохи расцвета блатной песни. Да и в самих песнях, как можно судить по единичным фиксациям, он использовался, естественно, и до 1920-х годов.

Однако именно в 1920-е годы произошел интересный эффект: блатная музыка стала восприниматься как особый поэтический язык. В 1922 году молодой поэт Илья Сельвинский пишет стихотворение «Вор», представляющее собой повествование героя о произошедшем с ним крайне волнительном эпизоде. Стихотворение, насколько это возможно, написано на блатном жаргоне — и, похоже, именно ради этого. Начинается оно так.

Вышел на арапа. Канает буржуй.
А по пузу — золотой бамбер.
«Мусью, скольки время?» — Легко подхожу…
Дзззызь промеж роги… — и амба.

Только хотел было снять часы —
шмара шипит: «Шестая».
Я, понятно, хода. За тюк. За весы.
А мильтонов — чертова стая!

Упомянутый выше Глубоковский, последовательный в своем неприятии и обличении культуры уголовного мира, писал так:

«Язык их искусственен и полумертв. Не чувствуется биения пульса жизни за этими вычурными словами. Это не слово — это ярлык, и это не язык, живой и полноценный, а жаргон, условный говорок, лишенный внутреннего органического содержания и видоизменяющийся механически».

В том же 1926 году Николай Хондзинский в предисловии к своей обширной публикации «Блатная поэзия» в журнале «Сибирская живая старина» совсем с другими интонациями писал о воровском жаргоне и различиях в его функциях в обычной речи и в песенном тексте:

«Нельзя оспаривать того факта, что в творчестве жаргон вводится не только в целях конспирации, но и как прием необычных словесных оформлений. Что это так, доказывает факт воздействия блатного творчества на наше сознание. Не столько обостренность тематическая, сколько словарная производит на наше восприятие впечатление резких отклонений от обычного. Мы испытываем это как новизну в приемах оформления, как особое качество, а это — закон художественных построений».

Не менее восторженно и увле­ченно говорил о блатной музыке и о ее вырази­тельном потенциале Орест Цехновицер в предисловии к сборнику блатных песен, который он готовил к печати в начале 1930-х годов. Он писал:

«Благодаря деформации слов общего языка воровской арго и насы­щенная арготизмами поэзия приобрели исклю­чительную вырази­тельность и остроту. Ряд поэтов социального дна сами осознавали специфическую языковую особенность как систему их миропони­мания. Так, один из тюремных заключенных в своем поэтическом произведе­нии дал противопоставление представителей арготирующего мира — вольным: „Вы имеете вещи, мы — барахло, вам жены изменяют, у нас они ломают каблуки, вы волнуетесь — мы трехнаемся“ и так далее».

Воровской жаргон так или иначе встречается в текстах многих песен, но некоторые используют его в такой концентрации, что и целые фрагменты могут показаться непосвященному бессмысленным набором слов. Кажется, специфическую языковую особенность, о чем пишет Цехновицер, в той или иной мере осознавали не только тюремные поэты, но и безымянные авторы блатных песен, и осознавали не только как систему миропонимания, но и как беспроигрышный поэтический прием. Приведу одну из таких песен:

В трамвае ехали мы с бана,
А рядом с нами фраер сел.
Когда шмеля его купили,
То фраер трекнул и запел:

— Отдайте шмель, отдайте ксиву,
Сармак возьмите вы себе,
А то без ксив меня счурают,
И буду париться в киче.

Сармак делите меж собою,
Коль деньги блатом доставать.
А кореш ботает по фене:
Даешь с трамвая плетовать.

В общем, в контексте языка этой песни указание на то, что кореш ботает по фене, выглядит довольно забавным.

Разумеется, при всем интересе к блатной поэзии со стороны эстрады, литературы и науки пение блатных песен советскими людьми в 20-е годы, а тем более позже не поощрялось. Блатные песни стали одним из объектов развернутой на рубеже 1920–30-х годов кампании по борьбе за новую песню — как идеологически чуждый фольклор деклассированных элементов, особенно предосудительный в репертуаре рабочих и комсомольцев. Со временем становится невозможна и научная публикация этого материала, даже в сопровождении предисловий со всей правильной идеологической оценкой блатного творчества и со всеми призывами к беспощадной борьбе с ним и к созданию конкурентоспособной истинно пролетарской песни. Никто официально не запрещал такие работы — их просто перестали публиковать. Летом 1933 года московский фольклорист Юрий Соколов пытался устроить в издательство «Академия» уже упомянутый сборник блатных песен Цехновицера и сокрушенно предупреждал его в письме:

«Не скрою, что у меня есть опасения другого порядка. Работа над другой работой, но близкой по тематике к Вашей, книгой „Тюремная песня“, куда были включены и некоторые тексты из блатной поэзии, показала, что блатная песня с трудом проходит через Главлит».

Так или иначе, пережив взлет в эпоху нэпа, блатная поэзия стала сходить со сцены, в том числе и в прямом смысле — эпизоды с исполнением песен деклассированных слоев с середины 1930-х годов перестали включать в спектакли и фильмы.

В середине 30-х исследователь фиксировал снижение в репертуаре молодежи блатных песен:

«Если в записях 1930 года их можно насчитать десятки, то записи 1934 года дают всего две-три песни, из которых наибольшим распро­странением пользуется „Мурка“ с огромным количеством куплетов. Один из исполнителей уверял нас, что эта песня имеет их свыше двухсот».

Более того, среди советских солдат и пленных блатные песни становились материалом для переработок на актуальные сюжеты и реалии. Например, песня девушек, которых угнали в Германию на работы, была переработана из колымской лагерной песни 1933–1934 годов о строительстве Магадана. В источнике первый куплет звучит так:

Я живу близ Охотского моря,
Где кончается Дальний Восток.
Я живу без тоски и без горя –
Строю новый стране городок.

А в песне остарбайтеров — так:

Я живу близ Балтийского моря,
Где проходит дорога на юг.
Я живу при нужде и при горе,
Строю новый для немцев уют.

Закономерно, что происходило и обратное. Например, из песни времен войны «Когда мы покидали свой родимый край…» возникла одна из самых известных лагерных лирических песен «На Колыме, где тундра и тайга кругом…».

Блатная песня благополучно дожила до периода оттепели. К этому времени к песням классического периода — 1920-х годов — добавился и более поздний слой лагерных песен, во многом отличных и больше связанных с традициями не воровской, а тюремной лирики, но кому, спрашивается, это было важно. Весь тюремно-криминальный фольклор воспринимался просто как часть актуального репертуара и фигурировал под общим лейблом блатной песни. В частности, такие песни всегда были в чести в компаниях городских подростков, причем владение ими повышало престиж члена группы. Писатель и филолог Леонид Бахнов, листая свой старый рукописный песенник, вспоминает позднее хрущевское время:

«Пропыленный коленкор 96 листов, цена 44 копейки. На странице, долженствовавшей изображать титульный лист, выведено: „Блатные песни“. „Таганка“, „Ты была с фиксою — тебя я с фиксой встретил…“ и прочие шедевры действительно блатной лирики перемежаются песнями Окуджавы, Визбора, Галича, а на последних страницах — Высоцкого. Что может быть прекраснее петь в компании „Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела…“, „Я был душой дурного общества…“, „По тундре, по железной дороге…“ и еще много всякого разного, мешая бесшабашную удаль с тоской, душевный взрыд — с практическим расчетом, где надо — входя в образ, где надо — над ним же иронизируя. А потом, когда станут приставать: „Спиши слова!“, так это небреж­ненько и через плечо бросить: „Могу тетрадку дать — сам спишешь“».

Пели их и во взрослых компаниях, причем самых разных слоев общества — от близких к самой криминальной среде до интеллигенции. По мере того как подпольные фабрики звукозаписи налаживали производство грампластинок на рентгеновских снимках, так называемые пластинки на костях, а в личном пользовании советских граждан появлялись бобинные магнитофоны, блатные песни стали не только петь, но и с удовольствием слушать, давать слушать и давать переписывать наряду с песнями эмигрантской русской эстрады и набирающими популярность авторами-исполнителями. В эти же годы блатная песня была подхвачена подпольной эстрадой, что во многом опреде­лило ее дальнейшую судьбу. Блатные песни пел и Высоцкий, в том числе и совершенно аутентичные, известные по ранним фиксациям. Вот одна из них в более поздней записи, сделанной уже незадолго до смерти певца:

«Течет, течет реченька да по песочку…» в исполнении Владимира Высоцкого

В 1970-е годы репертуар короля подпольной эстрады Аркадия Северного, его исполнительское амплуа и его огромная популярность в значительной степени строились именно на блатном и тюремном фольклоре.

Более того, многие авторы-исполнители песен, весьма далекие от криминаль­ной и тюремной среды, в те годы не избежали соблазна поиграть с блатной тематикой и поэтикой в собственном творчестве. В том числе и те, кто позже будет зачислен в классики так называемой бардовской песни: и Окуджава (например, его песня «А мы швейцару: „Отворите двери, у нас компания веселая, большая“»), и Высоцкий («В тот вечер я не пил, не пел, я на нее вовсю глядел»), и Галич, и Визбор, и другие.

В 1920-х интеллигенция, интересуясь блатной поэзией, прочно связывала ее с воровской средой и если любовалась этими социально чуждыми песнями, то в основном воспринимала их как фольклор некоего экзотического племени, от которого сама, конечно, социально дистанцировалась, хотя и была обеспокоена влиятельностью блатной культуры в пролетарской среде.

Вспомним в очерке Бориса Глубоковского, делившего нары с уголовниками, нарочитую формулировку «их песни». В позднесоветское время это были уж не «их», а «наши» песни, усвоенные в дворовом детстве, на войне, в армии, в тюрьме или лагере из рукописных песенников или магнитофонных записей. Это не значит, что их любили и пели все. Хорошо известно, что некоторые люди не переносили их на дух, в том числе и по биографическим обстоятель­ствам — ведь в лагерном быту у многих политических отношения с уголовни­ками складывались отнюдь не товарищеские, и память об их песнях оказывалась достаточно травматической. Но, как говорится, на общую картину это не влияло.

Реагируя на это положение вещей, Евтушенко написал стихотворение «Интел­ли­генция поет блатные песни»:

Интеллигенция поет блатные песни.
Она поет не песни Красной Пресни,
Дает под водку и сухие вина
Про ту же Мурку и про Енту и раввина.
Поют под шашлыки и под сосиски,
Поют врачи, артисты и артистки,
Поют в Пахре писатели на даче,
Поют геологи и атомщики даже.
Поют, как будто общий уговор у них
Или как будто все из уголовников…
С тех пор, когда я был еще молоденький,
Я не любил всегда фольклор ворья,
И революционная мелодия —
Мелодия ведущая моя.

И я хочу без всякого расчета,
Чтобы всегда алело высоко
От революционной песни
В стихе простом и крепком, как древко.

Замечу, что поэтический размер этого стихотворения не имеет ничего общего с революционными песнями, зато отчетливо отсылает к блатной метрике. Не знаю, как это вышло — по злой иронии евтушенковской музы или в соот­ветствии с тонким художественным замыслом, но стих идеально ложится, я бы даже сказал — просится на мелодию легендарной одесской песни «На Дериба­совской открылася пивная», что, конечно, делает возмущенно-брезгливый тон и очистительный пафос несколько комическим.

Не менее характерен, чем само стихотворение, был вскоре последовавший иронический отклик поэта Наума Коржавина — поэта, причастного к появле­нию некоторых текстов не блатной, но вполне подпольной поэзии, в частности быстро ставшей песней «Баллады об историческом недосыпе», в которой, в частности, есть памятный многим куплет:

Коржавинская реплика на памфлет Евтушенко была лаконичной:

Интеллигенция поет блатные песни —
Вот результаты песен Красной Пресни.

Здесь, на самом деле, та же самая мысль, что и в процитированном выше фрагменте о роковых последствиях революции. Дескать, сражались на револю­ционных баррикадах за идеалы равенства — в результате полстраны, в том числе и интеллигенции, перебывало в лагерях и обогатилось характерным репертуаром. За что боролись, на то и напоролись. Подразумевается, что всенародная популярность блатных, тюремных, лагерных песен связана с тем, что Россия — самая сидящая страна. Какова общая судьба, такова и общая культура, таковы и общие песни. Такая интерпретация, наверное, до сих пор наиболее распространенная.

Тогда же, в позднесоветские годы, появилась и другая концепция, ориенти­рованная не только на социальную историю России ХХ века, но и на внутрен­ние свойства самих блатных песен, их идеологию и поэтику. В 1979 году известный писатель, литературовед и диссидент Андрей Синявский опубли­ковал в парижском эмигрантском журнале «Синтаксис» эссе под названием «Отечество. Блатная песня». О том, что Синявский был неравнодушен к этому пласту национальной культуры, говорит и избранный им псевдоним — Абрам Терц, позаимствованный из блатной песенки про карманника Абрашку Терца.

Приведу несколько цитат из этой примечательной работы:

«Блатная песня. Национальная, на вздыбленной российской равнине ставшая блатной. То есть потерявшей, кажется, все координаты: чести, совести, семьи, религии… Но глубже других современных песен помнит она о себе, что она — русская. Все утратив, порвав последние связи, она продолжает оставаться „своей“, „подлинной“, „народной“, „всеоб­щей“. Посмотрите: тут всё есть. И наша исконная, волком воющая грусть-тоска — вперемешку с диким весельем, с традицион­ным же русским разгулом… И наш природный максимализм в запросах и попыт­ках достичь недостижимого. Бродяжничество. Страсть к переменам. Риск и жажда риска… Вечная судьба-доля, которую не объедешь. Жертва, искупление. Блатная песня тем и замечатель­на, что содержит слепок души народа (а не только физиономии вора), и в этом качестве, во множестве образцов, может претендовать на звание национальной русской песни…»

Итак, блатная песня, по Синявскому, это ни больше ни меньше новая русская народная песня, в результате всех социально-исторических перипетий сменившая в этом качестве крестьянскую фольклорную лирику. И народная она не только потому, что стала для советских граждан всеобщей и своей. Синявский, думаю, вполне сознательно использует риторику, применявшуюся к народным песням со времен романтической фольклористики. Блатная песня вмещает в себя весь букет противоречивых черт национального характера, а значит, выражает самую душу народа.

Нетрудно заметить, что волны интереса к блатной песне и волны ее особой востребованности и социального, хотя и неофициального, одобрения совпадали с периодами политической либерализации — 20-е, 60-е и 90-е годы. Последняя из этих волн ознаменовалась не только появлением огромного количества массовых книжных и аудиоизданий, — например, сборников текстов «Блатные застольные песни», «Как на Дерибасовской», «Постой, паровоз», «Споем, жиган» и многие другие, — и не только интересом ученых к работе с этим материалом, которая раньше была недоступна.

Помимо всего этого, мы стали свидетелями появления нового направления, нового бренда и новой творческой идентичности в сфере шоу-бизнеса. Я имею в виду русский шансон. Это явление, на мой взгляд, беспрецедентное по своему масштабу и влиятельности, и оно требует отдельного разговора. Да и сам русский шансон, что бы под ним ни понимать, постоянно меняется со време­нем. При этом многие мэтры и апологеты этого направления отрицают, что русский шансон сводится к перепеву тюремно-воровских мотивов и эксплуата­ции соответствующей стилистики и лексики, считают, что такое его восприя­тие — печальное наследие 1990-х, и бранят тех авторов, которые полагают, что следовать блатной теме и манере — главный путь к успеху.

Александр Розенбаум еще в конце 90-х годов высказывался таким образом:

«Все стали вдруг писать свой дешевый блатняк — ужасную попсу. Что это такое — блатняк? Там должны присутствовать обязательные вещи: мама, прокурор, воля, малина и так далее. Можно взять воровской словарь, зарифмовать — и получится, в общем, ничего».

Недовольство мастера вполне можно понять, но несомненно одно: ориентация на блатную песню в любом ее понимании и во всех исторических модифи­кациях является основной несущей конструкцией русского шансона — и в стилистическом, и в тематическом, и в символическом плане. А внутреннее недовольство и разногласия по этому поводу тем более симптоматичны. Они ведь, по сути, о том, как следует обращаться с общим достоянием, без которого невозможно обойтись, если ты претендуешь на цеховую идентичность рус­ского шансонье и связанные с ней ресурсы.

Что сейчас со старой блатной песней? Существует ли она за пределами научных трудов и русского шансона или полностью узурпирована последним на правах наследника? В обозримом прошлом имели место два показательных скандала, связанных с исполнением блатной классики — знаменитой «Мурки». В одном случае ее спел детский хор, в другом — православный священник. Обе истории имели широкий общественный резонанс, а виновники были наказаны. Эти случаи замечательно свидетельствуют, во-первых, о том, что исполнение блатной песни в несоответствующем контексте признается нарушающим моральные нормы, а значит, в общественном отношении к блатным песням сохраняется значительный элемент неравнодушия. А во-вторых — что не толь­­ко нарушители, но и их обличители и все граждане страны отлично знают, что такое песня «Мурка» и почему не всем и не везде уместно ее исполнять. Знают и, скорее всего, могут напеть куплет-другой.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *